На первую страницу сайтаКнига гостей

навигация
переводы
разделы

Хроника научной жизниИздательствоКнижные серииВнесерийные изданияПериодические изданияНаши партнерыКак заказать наши книгиСтатьи, переводы, библиографияСтатьиПереводыБиблиографияPersonaliaНаши проектыСанкт-Петербургский книжный центрКнига гостейПолезные ссылки

реклама
[an error occurred while processing this directive]
 
[an error occurred while processing this directive]
 
     
 

ПРОЗРАЧНАЯ ТЕНЬ
Поэзия эпохи Мин
(XIV—XVII вв.)

 
     
 

В переводах И. С. Смирнова

 
     
 
И. С. Смирнов
 
     
 

Эпоха Мин:
время, поэзия, антологии

 
     
 

В 1368 г. после нескольких лет восстаний, смуты, борьбы различных группировок между собой и всех вместе против монголов — пала правившая почти два столетия иноземная династия Юань; на престол взошел крестьянин по происхождению, буддийский монах, бродяга и разбойник Чжу Юань-чжан, который сделался под именем Тай-цзу первым императором новой династии, нареченной Мин — Сияющая.
Государь был человеком явно незаурядным. В отличие от монгольских правителей и сражавшихся с ними прочих повстанческих вождей, пренебрегавших образованными конфуцианцами, он привлек на службу талантливых военных и гражданских администраторов, которые сумели организовать армию, восстановили основы государственного управления, в первую очередь, систему экзаменов для тех, кто хотел занять чиновничьи должности.
Тридцать лет правления Тай-цзу оказались настолько успешными, что, казалось, династии суждена долгая и счастливая судьба. Мины и в самом деле находились у власти триста лет, знали периоды расцвета и годы смуты, но достичь величия Танской династии все же не сумели, хотя подражать ей стремились изо всех сил.
Первой столицей империи стал Нанкин. Город отличало удобное местоположение в устье полноводной Янцзы, в центре богатого и плодородного края. Кроме того, сюда еще несколько столетий тому назад после падения династии Северная Сун бежали от могольских завоевателей сотни знатных и образованных семейств, теперь составивших опору трона. Да и северные кочевники, постоянно тревожившие набегами границы империи, не представляли серьезной угрозы для Южной столицы.
Наследники Тай-цзу не сумели сохранить те преимущества, которые обеспечивала государству столица на юге. Третий минский император Юн-лэ перенес столицу в Пекин, поближе к собственным владениям. Двор оказался оторванным от высококультурного юга, противостояние северных и южных кланов сделалось более резким; опасное соседство с северными границами империи рано или поздно должно было отразиться на безопасности государства.
Возникшая на гребне антимонгольского движения династия Мин, успешно справившаяся с иноземцами, вынуждена была, тем не менее, вести с кочевниками нескончаемые войны. Покуда у власти находились императоры, сведущие в военном деле, способные вести за собой войска, китайцы успешно противостояли монголам. Но с середины ХV века на троне один за другим оказываются слабые правители. Они передоверяют управление государством дворцовым евнухам, натиск кочевников усиливается, и китайская армия терпит несколько чувствительных поражений.
Засилье евнухов, озабоченных исключительно собственным процветанием, нанесло стране непоправимый вред. Налоговое бремя с каждым годом тяжелело, народ нищал. То в одной, то в другой провинции вспыхивали беспорядки. Однако силы династии еще не были окончательно подорваны. Минская империя узнала еще один почти столетний период внутреннего умиротворения. Правда, и в эти, сравнительно благополучные годы, внешние враги продолжали набеги на Китай: северные кочевники доходили до городских стен Пекина, а японские морские пираты грабили юго-восточное побережье страны, захватывали пленных в расчете на выкуп. Справиться с угрозой извне центральная власть уже не могла.
В конце XVI в. началась длившаяся почти шесть лет война с Японией, пытавшейся захватить вассальную Корею. Из этой войны Китай вышел окончательно истощенным. Падение династии сделалось лишь вопросом времени. "Могильщиком" Минов оказалось государство маньчжуров, возникшее в северной провинции Цзилинь. Именно маньчжуры основали новую династию Цин. Впрочем, сами они вряд ли одолели бы огромный Китай, но государство, ослабленное внешними войнами и мощными восстаниями внутри страны против произвола евнухов, просто не готово было к сопротивлению. Последний минский император Сы-цзун повесился в Императорском парке, когда узнал, что Пекин взят повстанческой армией под водительством Ли Цзы-чэна.

***

Триста лет правления династии Мин оставили глубокий след во многих отраслях китайской культуры. Выдающаяся драматургия, великие романы, увлекательные городские повести, знаменитый минский фарфор, живопись и каллиграфия, философия и многое другое прославили эту эпоху. Но и в самых подробных перечнях высоких достижений не встретится нам классическая поэзия. Между тем, излюбленная сначала в Китае, а потом и за его пределами схема чередования наиболее прославленных в ту или иную эпоху родов и жанров словесности — стихи (ши) при Тан, мелодии (цы) при Сун, драма при Юань, роман при Мин, — вовсе не утверждает с определенностью об упадке, к примеру, сунских стихов в сравнении с танскими, или минской драмы в сравнении с юаньской.
Минская поэзия безусловно сохранила чрезвычайно высокий уровень, свойственный предшествующим эпохам. Иначе и быть не могло: тысячелетиями непрерывно длящаяся традиция, великое множество стихотворцев, читателей и почитателей стихов, которые в умении сочинять стихи подчас мало уступали признанным поэтам, само классическое образование, включавшее поэзию в качестве одного из главных элементов — все это служило достаточно прочным фундаментом для поэзия в эпоху Мин.
Правда, теперь — в отличие от танского времени — поэзия уже не доминировала безоговорочно в системе жанров изящной словесности. Повествовательная проза и драматургия успешно соперничали с ней в популярности. Правда, и тот и другой жанр покуда не могли существовать без поэзии: стихотворные вставки — существенный элемент тогдашней повествовательной прозы, а драматургические арии и по сей день тесно связаны с традицией стихотворчества. Это ли не свидетельство высочайшего авторитета поэзии!
Другое дело, что в минскую эпоху среди тысяч стихотворцев, конечно же, не сыщется поэта, равного гениям, творившим при Тан или Сун. И лучшие поэты трехсотлетней династии не встали вровень с Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюй-и, Су Дун-по. Но не давшая неимоверных взлетов поэзия эта в целом взошла, быть может, на более высокую ступень, приблизившись к тому идеалу, к которому издавна стремилась поэзия в Китае. Минская поэзия — это классицизм высшей пробы: искусность формы, устойчивость тематического набора, тончайшая образность, соединенные с необыкновенной простотой, «пресностью», по любимому определению китайских критиков. И вместе с тем под внешней простотой — изощренность цитат, аллюзий, реминисценций, заставлявшая отступать даже признанных знатоков.

***

Представить такую поэзию иноязычному читателю, воспитанному в радикально иной поэтической традиции, невероятно сложно. Гениальные стихи исполнены какой-то магической силы, которая способна воздействовать «поверх барьеров», разделяющих культуры и вопреки неизбежному несовершенству перевода. Стихи даже весьма замечательные такой способностью не обладают. Зато они иной раз способны дать более точное представление о поэтической традиции в целом. И, благодаря отчетливой однородности, классической строгости, они, пожалуй, легче поддаются переводу. Впрочем, такие стихи труднее выбирать.
Собственно, не в последнюю очередь из-за трудностей выбора читателю и предлагается перевод одного из самых известных и авторитетных собраний поэзии эпохи Мин. Идея перевода оригинального китайского изборника не нова, и принадлежит она академику В. М. Алексееву, категорически утверждавшему: "Я вообще считаю, что иностранец не имеет права отбирать в антологию то, что ему нравится". Это простое соображение, справедливое для любой средневековой поэзии (ибо таковая досконально известна только прошедшему полную традиционную выучку носителю традиции), для поэзии китайской верно вдвойне. И вот почему.
Сборники занимают в старинной словесности Китая поистине уникальное место. Скажем, вся китайская поэтическая традиция имеет своим истоком именно антологию — "Ши цзин" ("Книга песен"). Жанры и их иерархия; школы, стили, направления; темы; эпохи и имена — да практически все, что включает в себя понятие "изящная словесность", утверждалось на протяжении столетий во многом авторитетом антологий.
Антологии, начиная с "Книги песен", призваны были фиксировать определенное состояние словесности, превращая отобранную совокупность в некий эталон для данного исторического периода и санкционируя преимущественное право одних текстов перед другими на вхождение в строго очерченный круг словесности. Иными словами, составители антологий в акте отбора осуществляли и акт литературной критики. Но если критик должен доказать и показать преимущество одного жанра перед другим, одного поэта перед его собратом или стихотворения перед стихотворением, то составитель достигал сходного результата самой процедурой отбора; при этом — что весьма существенно! — критик ориентирован на лучшее стихотворение (-ния), лучшего поэта (-тов), а антологист — на такой состав своего сборника, который, представляя имена и тексты далеко не всегда равноценные, отражал бы в их взаимной перекличке нечто большее, чем механическую сумму составляющих.
Важно отметить, что включение в сборник — это не просто включение в некую престижную совокупность, а постановка в единый, длящийся с незапамятных времен общелитературный ряд. Как человек обретал в Китае статус социальной личности только в родовом потоке (что напрямую связано с одной из фундаментальных идей китайского сознания — культом предков), так и литератор мог "состояться" только в соположении с предшественниками, современниками и потомками. Не случайно редчайшие поэты фигурируют в истории китайской литературы "в одиночку" — как правило, даже крупнейшие литераторы волею критиков образуют пары: Ли — Ду (Ли Бо и Ду Фу); триады: три Се (три поэта V в. из семейства Се: Се Лин-юнь, Се Хуэй-лянь и Се Тяо); бессчетные "четверо талантливых", "пятеро выдающихся", "семеро поздних" и "семеро ранних", "восемь знаменитых", "десять друзей" — буквально переполняют словесность любой эпохи.
Вообще идея продуктивности соположения была осознана в Китае очень рано. Еще великий историк Сыма Цянь (II—I вв. до н. э.) замечал, что "установив однородность среди сущего, можно его различить; установив однородность, можно познать", а разработанный им жанр жизнеописаний тоже активно эксплуатирует принцип сопоставления, сравнения, постановки в ряд, что подчеркивается и композицией самих биографий, часто парных, или организованных по принципу принадлежности персонажей к какой-нибудь профессиональной или социальной общности.
Похоже, что тяга к подобному рядополаганию — одно из важнейших свойств китайской культуры. Возможно, среди прочего она объясняется и особенностями иероглифической письменности, по самой сути своей дискретной и фрагментарной, повлиявшей, в свою очередь, на язык, в котором огромную роль играет место слова в предложении, то есть его простое практически без дополнительных языковых средств соположение с соседними. Мысль о том, что особенности письменности (равно как и грамматические структуры языка) накладывают явственный отпечаток на самый тип национального мышления не нова, однако до сих пор не получила сколько-нибудь убедительного обоснования. Между тем, исключительно важно понять заложенную в иероглифической культуре тягу к словарю как совокупности всех существующих знаков, по существу, заменяющему собой привычный алфавит. Множество иероглифов остро нуждается в словарной фиксации и — время от времени — в словарной коррекции значений.
Каждую антологию можно рассматривать как своеобразный словарь (в том смысле, в каком словарь фиксирует иероглиф как языковую наличность) и как иероглифический текст одновременно — в том смысле, что кроме собственного значения знака (отдельного стихотворения — в антологии) не менее важным оказывается место и соседство: как окружающие слова наделяют иероглиф грамматической функцией, так окружающие стихотворения позволяют — даже понуждают! — прочитать всякий отдельный текст по-иному. Кстати сказать, в китайской словесности наряду с изборниками очень рано появились и получили широкое распространение разнообразные циклы — стихов, коротких рассказов, — в которых отдельный вполне независимый текст в соседстве с другими обретал как бы некое новое качество за счет возникающей переклички смыслов, появления новых — порой неожиданных обертонов. В свою очередь, и весь цикл оказывался не просто суммой составляющих его элементов, а неким отчетливо новым художественным единством.
Подобное стремление к циклизации объясняется, вероятно, несколькими обстоятельствами. Во-первых, характерной для канонической культуры осторожностью ко всяким новациям с оглядкой на признанные образцы; во-вторых, сравнительной лаконичностью ведущих жанров словесности (во всяком случае тех, что входили в понятие вэнь — "высокая словесность"); в-третьих, строгой определенностью тематического репертуара и всего набора художественных средств (для классической поэзии — по крайней мере). В этих условиях одним из немногих дозволенных поэту путей к некоторой индивидуализации творческих усилий оказывался именно цикл, не просто механически расширявший стиховое пространство, но и включавший образующие его стихи в некую внутреннюю интригу с сюжетом и драматургией, присущими крупноформатным произведениям.
Цикл был одной из редких возможностей для осторожного и очень постепенного обновления поэзии. Антология призвана была на более высоком уровне эти изменения зафиксировать и тем самым санкционировать. Составитель словно бы создавал некий новый обширный цикл из не своих произведений, вступая, с одной стороны, в обязательный диалог с традицией (то есть выбирал что-то из традиции в качестве образца; перекликался с другими антологистами — предшественниками и современниками), с другой — с каждым из авторов своего собрания, отбирая у него только определенные тексты, и, наконец, провоцировал диалог между авторами внутри вновь возникшего стихового единства.
Заметим, что это многоголосие, хоровой характер изборников делает их принципиально неперсональными. Индивидуальный облик поэта в таком собрании обязательно искажен, мы не в состоянии судить ни о количестве созданных им произведений (что в условиях отбора естественно, конечно), ни о его жанровых или тематических предпочтениях, ни, наконец, о его жизненном пути — биографические сведения в антологиях, как правило, скудны и до предела унифицированы. Антологист пользуется в своем диалоге с традицией, коллегами и читателями не частностями на уровне конкретного стихотворения, а серьезными аргументами типа: включение — невключение (отдельного поэта, целой школы или стилевого направления, жанра; причем зияние на месте ожидаемого по традиции оказывается порою действеннее длинных критических пассажей); иерархия (особенно значимая в "жанровых" антологиях); пропорции, наконец, — едва ли не главное в собраниях, официальных и частных. Именно "кого и сколько" включено в данный сборник, служит, пожалуй, важнейшей его и составителя характеристикой.
Разумеется, для того чтобы тончайшие оттенки смыслов, вложенных собирателем в свое собрание, были поняты и оценены адекватно, требовался особым образом подготовленный читатель. Такой читатель рекрутировался, конечно же, только из того достаточно узкого круга, куда на равных правах входили и поэты, и их ценители, почти всегда способные поменяться местами; такова особенность китайской культуры. Но для нас важно подчеркнуть, что такой "поэто-читатель" достигал высочайшего уровня осведомленности в классической словесности в значительной мере благодаря антологиям!
Мучительно долгий процесс литературной выучки предполагал непременное знание буквально наизусть нескольких учебных хрестоматий. В результате научения ученик, кроме конкретных знаний, получал устойчивое ощущение иерархии и пропорций имен, жанров и пр., заданных этими сборниками. Он становился носителем некоей "антологической нормы", всякое отклонение от которой легко распознавалось и оценивалось.
Как уже говорилось, "оценочные" задачи антологии решаются не на уровне отдельного стихотворения или конкретного поэтического имени. Следствием этого нередко является соседство всеми признанных образцов с вполне второсортными именами и произведениями, необходимыми составителю для реализации некоей метафизической полноты собрания (даже отчасти и поверх личного вкуса собирателя). Твердо усвоенное представление об истории как о череде "взлетов и падений" — равно значимых и равно поучительных, проецировалось и на словесность, собственно, и бывшую неотделимой частью исторического бытия. Как немыслим ландшафт, состоящий из одних только вершин, так и пейзаж литературы, — а лучшие антологии именно такой пейзаж и воплощали, — органичен только тогда, когда в нем видны и высшие достижения, и, что называется, "средний уровень", и даже неудачи. Главное — попадание в такт, в ритм словесности, гармония целого, по которым и ценили деятельность собирателя.

***

Антология XVII в. "Минши бецай", название которой я перевожу как "Минские стихи в самочинном отборе", была составлена известным поэтом, ученым, выдающимся антологистом Шэнь Дэ-цянем (в соавторстве с Чжоу Чжунем) в числе нескольких подобных собраний по другим эпохам, в частности Тан, и освящена в традиции авторитетом его имени.
Антология Шэнь Дэ-цяня достаточно полно отражает историю минской поэзии, а его собственное к ней предисловие почти исчерпывающе излагает как общую оценку всей поэтической эпохи (придавая ей даже некоторый драматизм в традиционном чередовании "взлетов и падений", будучи ориентировано при этом в качестве идеального образца для сравнения на "Книгу песен"), так и соображения о крупнейших ее представителях; высказывается Шэнь Дэ-цянь и о своих предшественниках в деле собирания минских стихотворений. Так что если иметь в виду некий обязательный для предисловий к собраниям набор сюжетов, то Шэнь его практически исчерпывает. Он почти ничего не говорит о форме стихов, но и разделы его антологии составлены не по стихотворным формам, а по хронологии. Исключение составляют два раздела, завершающие сборник: "Стихи поэтесс" и "Стихи поэтов-инородцев", что удивительным образом никак не оговаривается в предисловии.
Одной из особенностей нашей антологии — не столь, впрочем, редкой — можно считать наличие сразу трех предисловий. Эти три предисловия, как увидит читатель, несомненно составляют единство — не очень обширное, но вполне могущее дать представление о том, как, почти повторяя один другого, авторы создают некий совокупный текст.
Главную роль, конечно, играет Шэнь, и его предисловие отличается наибольшей полнотой. Автор затрагивает историю минской поэзии, перечисляет имена, намечает образцы в прошлых эпохах, оценивает коллег-собирателей, говорит о собственных принципах отбора, о структуре собрания вплоть до точного числа стихотворений; попутно делает несколько афористических замечаний общего характера, весьма решительных: к примеру в самом начале — "почти истлели сунские стихи...", или в конце — "поэтому считаю: стихи нам сохраняют поэта имя, а не поэта имя — стихи". Строгий стиль только несколько раз расцвечивается ярким сравнением: "...едины были в этом — как упряжь и упряжка"; "те, что слева, справа, — как пристяжные за коренником"; или — может быть особенно эмоциональное — "выходит, значит, что киноварь отброшена, а драгоценностью сочли мочу быка или, сказать иначе, грубость чжэна первенствует пред тонкостию циня".
В целом предисловие Шэнь Дэ-цяня информативно, изящно, соответствуя в этом смысле канону классической прозы, и вполне, на сторонний взгляд, исчерпывает задачу предварения антологии.
Но хочет высказаться и соавтор-составитель. Чжоу Чжунь (Чжоу Цинь-лай, ок. 1729) — фигура гораздо менее известная. Впрочем, Шэнь его явно ценил («мы с Чжоу Цинь-лаем давно единодушны. Исполнясь вдохновением, решили в содружестве произвести свой собственный отбор»). Как бы то ни было, его предисловие посвящено почти исключительно проблеме отбора стихотворений, и если Чжоу решается на собственное суждение, то исключительно на эту тему.
Он и оценивает не поэтов, а собирателей; среди образцовых предшественников указывает исключительно на собирателей. Он подчеркивает свою и своего соавтора толерантность при отборе стихов в антологию — как тематическую ("в сборник мы поместили стихи, воспевшие императорский дворец, а также горы и леса"), так и "географическую" ("отыскивали нестоличные стихи, стихи поэтов-инородцев"). Пожалуй, Чжоу стремится смягчить некоторую резкость Шэня в принципах отбора в антологию, замечая: "Мы не стремились кого-то включить, а кого-то исключить", что как будто противоречит задаче собирателя стихов. Но имеет он, конечно, в виду отсутствие у них предубеждения к чему-либо, кроме плохих стихов.
В более лапидарной форме, но столь же определенно он поддерживает устремление Шэнь Дэ-цяня, который, составляя антологию, видел свою цель в прояснении общей идеи "шести основ" и в определении "пути к изысканным стихам". Чжоу объясняет задачу собрания, исходя из строгой конфуцианской максимы: "Стихи должны учить". Стиль его предисловия суховат, почти чужд строгой изысканности классической прозы.
Совершенно в другом ключе написано третье предисловие. Начать с того, что автор его, современник и земляк Шэня и Чжоу, хотя и создал свой текст одновременно с ними, никаким другим образом в антологии не участвовал. Как ученый, поэт, литератор он тоже, по всей видимости, не снискал лавров: имени его нет в самых представительных справочниках.
В содержательном смысле по крайней мере первая половина текста Цзян Чун-гуана — сокращенная версия предисловия Шэня, но чрезвычайно — местами до темноты смысла — осложненная стилистически. Кроме того на протяжении всего, к счастью короткого своего предисловия Цзян шифрует имена поэтов, заменяя их географическими названиями тех мест, где они родились или жили. Даже при традиционной путанице с именованием литераторов, когда одного и того же человека могли называть несколькими именами и несколькими прозваниями попеременно, подобная изощренность представляется поистине злонамеренной.
Иногда почти дословно переписывая Шэня, хотя, повторю, нарочито затемняя текст, Цзян скорее всего упражнялся в широко распространенном в традиции писании на тему, рифму, сюжет и пр. какого-нибудь образцового автора, иногда просто друга, хотя в данном случае речь может идти, вероятно, о взаимоотношениях "ученик-учитель", "младший-старший" (единожды Цзян так и называет Шэня — "учитель"). В подобного рода подражаниях ценилось умение сказать то же, но другими словами, передать мысль намеком, уходить — по видимости — далеко от исходного текста, чтобы потом точной цитатой восстановить, казалось, уже утраченную с ним связь. Порой Цзян откликается даже не столько на предисловие Шэня, сколько на редкие его критические суждения о том или ином поэте, сопровождающие биографические данные в антологии (кстати, оттуда же берет он иногда и шифрованный псевдоним для называния поэтов). Что касается до "темноты" текста, то это, возможно, реализация известного принципа средневековой словесности, согласно которому все писалось только для узкого круга посвященных, а любая доступность резко порицалась.
Вторая половина предисловия Цзяна — это восхваление Шэнь Дэ-цяня, созданное в лучших традициях средневековых "славословий". Автор в немногих словах воспевает учителя и как личность, и как ученого-литератора, сторонника "возврата к древности" и теории шэнь-юнь. Он выступает как непосредственный свидетель отбора стихов, знает о других произведениях мастера. Наконец, Цзян произносит слова, которые сам Шэнь в великой своей скромности ("мой узок кругозор, во множестве ошибки, упущенья. Надеюсь, мужи высокой учености укажут мне все промахи") произнести бы не посмел: "Сие изданье стилем превосходно..." и т. д.
Таким образом, три сравнительно коротких предисловия при ближайшем рассмотрении удивительно дополняют друг друга, а читатель получает почти все, что ему следует знать, приступая к чтению книги. Теперь можно знакомиться со стихами. При всей важности предисловий в антологии главное — поэзия.

***

И все-таки предложить читателям переведенную целиком антологию представляется невозможным. Дело не только в объеме, хотя и он чрезмерно велик для привычной поэтической книги — более тысячи стихотворений. Важнее другое: воспитанные в совершенно иной поэтической традиции, мы многое из того, что считается в Китае высшим образцом поэтичности никак в таком качестве воспринять не можем. К сожалению, для нас — пока во всяком случае! — практически недоступны столь ценимые китайцами стихи на исторические сюжеты; насыщенные историческими намеками, цитатами, они доставляли подлинному знатоку истинное наслаждение.
Подобные стихи бесконечно трудны для понимания, ибо даже новейший комментарий далеко не всегда помогает уловить все многообразие смыслов; они трудны, непреодолимо трудны, для перевода, ибо ни в русской, ни в европейской высокой поэтической традиции не сыщется ничего подобного, к тому же именно эти стихи обычно наиболее длинные из возможных в классической поэзии Китая; наконец, даже будучи переведенными, они требуют, как выражался В. М. Алексеев, "лесонадстроек" из разнообразнейших примечаний, во много раз по объему превосходящих собственно стихотворный текст. Видимо, их место — в научном издании, где сама задача исследователя требует представить весь текст памятника без изъятий.
А в предлагаемой читателю книге мы решились на компромисс, включив в нее подряд все стихотворения из китайской антологии, но — только четверостишия, так называемые "оборванные строфы", как правило, пейзажные или близкие им по тематике, а также немногие восьмистишия, хотя некоторые из них, говоря по правде, вряд ли выглядят образцом поэтичности. Это можно рассматривать как попытку — удачную или нет, другой вопрос — сломать уже сложившийся в традиции русского перевода стереотип китайского стихотворения, представив и другую линию китайской поэзии, для самих китайцев может быть и более значимую, чем чисто пейзажная.
И все-таки даже пейзажные четверостишия потребовали достаточно обширного комментария, ибо и в них на крайне малом стиховом пространстве вдоволь цитат, аллюзий, сразу понятных средневековому знатоку, но плохо знакомых современному читателю даже в Китае. Такой комментарий словно бы фиксирует на бумаге хотя бы малую часть тех ассоциаций, которые сами собой рождались при чтении классической лирики у читателя-эрудита.
Возможно, кому-то покажется, что обилие пояснений мешает непосредственному восприятию поэзии. Но не исключено, кто-то отыщет в предлагаемом соединении стихов и комментария что-то важное для себя, а китайская поэзия откроет ему какую-то новую свою грань. Вряд ли вообще существует единственно верный способ приблизить русского читателя к столь отделенной от него многими барьерами — времени, пространства, культуры — старинной китайской поэзии. Чем разнообразнее будут пути, тем ближе, надеюсь, окажемся мы к этой цели.

 
     
 

Воспроизводится по изданию: Прозрачная тень. СПб., 2000
© Центр «Петербургское Востоковедение», 2000
© И. С. Смирнов, перевод, комментарии, составление, 2000

 

 
 

Любое коммерческое использование материалов данных страниц без письменного разрешения авторов запрещено.
© Центр "Петербургское Востоковедение", 2000
© Miles, дизайн, разработка, 2000